А с другой стороны, именно ведь такими и представляют себе люди копов, именно такого поведения и ожидают от них, сознательно или бессознательно, и все это связано с мифологией – так объяснял один шибко умный лектор. Мифология, она страшная сила, взять, например, синдром преподобного Малкахи. Это когда кто-нибудь держит заложников в запертом помещении и копы решают, что же им такое делать. И все они видели этот фильм про патера Малкахи и начинают действовать соответственно. Ясно, говорят, понятно, нужно привести сюда священника. Нужно привести родителей этого парня. А я пойду туда без оружия и постараюсь его уговорить. Слово за слово, а потом какой-нибудь герой и вправду кладет ствол на землю и идет этого психа уговаривать, со всеми вытекающими последствиями. И все по одной-единственной причине – он забыл, что жизнь не похожа на кино, совсем не похожа. Но это – редкий случай, чаще бывает наоборот, живой коп начинает подражать крутым телевизионным копам, проходит какое-то время, и ему не нужно даже подражать, он и вправду становится таким вот ковбоем. Несмотря на все, чему его учили, несмотря на все предупреждения. А иностранцы, вроде тех же Шитова и Орловского, на них эта телевизионная хрень действует еще сильнее. Да хоть на одежду взглянуть – сразу видно, с кого они узоры пишут.
Добраться бы до душа. До горячего душа, чтобы почти как кипяток. И терпеть, пока хватит сил – или пока вода в кране не кончится. Вытереться, надеть новые, совершенно сухие шмотки и сесть по-человечески, в своей комнате, в свое кресло. Уорбэйби наверняка заказал уже новому сотруднику номер в какой-нибудь гостинице, или сам заказал, или Фредди своему поручил. Позвонить, чтобы прислали пару клубных сэндвичей и пяток этих длинных бутылок мексиканского пива, в Лос-Анджелесе оно везде есть, так и здесь, наверное, тоже. В ведерке со льдом. Посмотреть телевизор. Включить, скажем, а там как раз «Влипших копов» показывают. Позвонить Саблетту, почесать языком, рассказать ему, какой тут бардак в этой ихней Северной Калифорнии. Саблетт не переносит яркого света и старается работать ночью, так что одно из двух – либо он сейчас в патруле, либо смотрит свои старые фильмы…
– Смотри, куда идешь!
Рывок за наручники чуть не опрокинул его на мостовую.
– А? – пришел в себя Райделл. Они с Шеветтой огибали вертикальный стояк с разных сторон. – Прости.
Шеветта хмуро промолчала. И все-таки – ну никак не смотрелась она на девицу, способную полоснуть мужика по горлу и вытащить его язык наружу сквозь не предусмотренное анатомией отверстие. Правда, вот нож… А что, собственно, нож? Ведь нельзя же каждого, у кого в кармане нож, так вот сразу считать за убийцу. Кроме ножа Шитов вытряс из нее карманный телефон и эти долбаные очки, из-за которых весь переполох. Точно такие же, как у великого сыщика, и футляр такой же. Теперь очки у него, во внутреннем кармане брони; увидев их, русские прямо кипятком в потолок от радости.
И даже боялась она не так – душные волны страха, исходящие от пойманного преступника, не перепутаешь ни с чем, для этого и опыта никакого не надо. А тут скорее ужас затравленной жертвы – и это при том, что она с ходу призналась Шитову, что да, украла я эти очки. Прошлым вечером в гостинице этой самой, в «Морриси», во время пьянки. И никто ведь из русских ковбоев и слова не сказал про убийство, и вообще про мужика этого зарезанного, Бликс он там или как. Подумать если, так они и ни в чем ее не обвиняли, ни в убийстве, ни в воровстве даже, – вообще ни в чем. А она говорила, что кто-то там убил какого-то Сэмми. Может, Сэмми – это и есть тот немец, зарезанный? А русские, словно не слышали, и сами ничего не ответили, и Райделлу рот заткнули, и она теперь тоже молчит, ну разве что огрызнется иногда, прикрикнет, когда он начинает засыпать на ходу.
Дождь закончился, ветер стих, но большого оживления на мосту не наблюдалось – да и то сказать, странно бы было, если бы сейчас, в невесть какой час ночи, все повыскакивали наружу и начали устранять причиненный непогодой ущерб. Однако кое-где зажегся свет, какие-то люди сгребали с мостовой воду и мусор. И пьяные – уж без них-то, конечно, никак. Круто уторчавшийся на «плясуне» мужик – во всяком случае, он непрерывно разговаривал сам с собой, молотил языком со скоростью тыща слов в минуту – пристроился в хвост процессии и так и плелся следом, пока Шитов не развернулся и не прошипел, что, мол, уторчался, мудила, так и уматывай на хрен в Окленд, а то искрошу тебя к такой-то матери в капусту, и все это со стволом в руках. Мужик вылупил глаза и послушно, без спору, повернул назад, да и кто бы на его месте спорил, а Шитов оглушительно заржал.
Участок моста, где час назад (или два? сколько же времени прошло?) стояла в нерешительности Шеветта Вашингтон, был освещен несколькими фонарями. Райделл споткнулся о какую-то доску, взглянул вниз и только теперь заметил на ногах девушки черные десантные ботинки, один к одному, как его собственные. И тоже, небось, с кевларовыми стельками.
– Классная обувка, – уважительно прокомментировал он и тут же смутился. Шеветта взглянула на него, как на психа. На ее щеках блестели слезы.
– Заткнись, мудила! – рявкнул шагавший рядом Шитов; ствол пистолета болезненно ткнул Райделла в ямку между челюстной костью и правым ухом. – И чтобы больше ни слова!
Райделл скосился на русского придурка, подождал, пока рука с пистолетом уберется, и только тогда кивнул:
– О'кей.
Весь дальнейший путь прошел в полном молчании. Райделл украдкой поглядывал на Шитова и решал в уме сложную задачу: когда начистить морду этому сучьему потроху – сразу, как расстегнут наручники, или чуть погодя?
В тот момент, когда Шитов вытаскивал свою долбаную пушку из Райделлова уха, Райделл заметил через его плечо какого-то парня, заметил безо всякого интереса – ну парень себе и парень. Высокий, крепкий, длинноволосый, вылез из узкой, не шире фута, двери, и даже не дверь это, а щель какая-то, вылез и стоит, моргает, то ли от яркого света, то ли от удивления.
Райделл не относился как-нибудь там по-особому ни к иммигрантам, ни к черным, ни к голубым – пусть себе хоть зеленый в крапинку, был бы человек хороший. Это, к слову сказать, сильно выручило его при поступлении в Полицейскую академию – прогнали его через все ихние тесты, увидели, что не расист парень, ни вот на столько не расист, и взяли – несмотря на очень грустные отметки в школьном аттестате. Райделл и вправду не был расистом, только не из каких-нибудь там идейных соображений, а так, по житейскому смыслу. Ну, на кой, спрашивается, быть расистом, если от этого никакой радости, одни заморочки? Ясно же, что люди никогда не вернутся назад, не будут жить, как жили когда-то; а даже и случись такая невероятная вещь – что бы в том хорошего? Тогда бы, небось, не по одной станции долбили пятидесятничный хэви-металл, а по всем, двадцать пять часов в сутки. И кто бы, спрашивается, жарил монгольский шашлык? Да и вообще, что толку думать о такой бредятине, когда в Белом доме сидит черная баба?
Однако сейчас, когда они с Шеветтой Вашингтон пробирались между бетонных надолбов, взмахивая руками в идиотском общем ритме, ни дать ни взять детский сад на прогулке, черт бы побрал эти наручники, Райделл не мог не признать, что некоторые конкретные иммигранты и негры его достали. Сильно достали. И Уорбэйби с его вселенской скорбью и постной, как у телевизионного проповедника, харей. И Фредди этот самый, технический, в рот его и в ухо, консультант. Отец, царствие ему небесное, на дух не переносил таких вот типов, скользких и хитрожопых; «ублюдки сраные» – так он их называл, любимое папашино выражение. А уж Шитов и Орловский – посмотришь на них и сразу поймешь, что имел в виду дядя, который в Африке воевал, когда рассказывал про дубин, у которых голова хрящом проросла.
И вот он, пожалуйста, Фредди тот драгоценный, – привалился задницей к радиатору «Патриота» и дергает башкой в такт какой-то там из наушников мелодии, а по краям его кроссовок бегут красные буковки, слова песни или там что. Этот-то под дождь не вылезал, в машине отсиделся, вон ведь, все у него сухонькое, и рубашка эта пистолетная, и необъятные портки.